Мария Тиидт
КОЕ-ЧТО О ПАМЯТИ
МАМА
монолог первый
Мамуль, я пришла! Еле добралась! Почти час стояли. Жарища. Народ будто взбесился. В автобус не зайти, не выйти. Вся мокрая, фу.
Я сейчас, только руки помою. Ты как? Как настроение? Опять не в духе? Не молчишь? Эт ничего. К этому мы уже привыкшие.
Так. Ты опять не поела? Совсем? Как же так? Мамуль, ты ж сама говорила, что кушать надо, а то сил не будет, а сама…
Я тебе йогурт принесла твой любимый с черникой и печенье. Оно мягкое, его можно в чай макать. А хочешь, завтра чего-нибудь принесу? Может, сырников? Или вареников? На такой жаре они остынуть не успеют. Со сметанкой? Хочешь? Кивни хоть, раз говорить не хочешь.
Я вот сюда все положу, что сегодня принесла, возьмешь, когда захочешь. Поешь обязательно!
Я ненадолго. Пятница же. На дачу поеду. Там от такой жары все посохло наверняка. Поливать надо. Жара-то какая стоит. У тебя жалюзи. Закрыл — и прохладно. А у меня, сама ж знаешь, эти носятся, кошки. Ни жалюзи, ни шторы не повесить.
Я в ванной спасаюсь. Наберу водички, лягу, глаза закрою и представляю лиман. Помнишь, как ты меня потеряла и мою панамку в воде увидела? Бедная моя мамочка! Это сейчас я представляю, что ты пережила, когда панамку к берегу прибило. А тогда? Я ж в кусты залезла и сидела. Боялась, что ты меня за нее наругаешь. Папка тогда еще был и… Виталька.
Папу плохо помню. Витальку лучше.
Помню, как он меня на шелковицу посадил, чтоб я насобирала. А мы идти куда-то должны были. Ты отлучилась на минутку, а я уже вся бордово- фиолетовая, вся в шелковице. Увидев тебя, реветь начала. Смотрю, а ты смеешься, аж сгибаешься. Красивая такая. В сарафане, что сама на летней кухне сшила - чуть ниже колена, рукава фонариками.
Виталька. Я тебя, мама, и понимаю, и нет. Потерять сына — это ужасно. Но у тебя же были еще я и папка. Ты от нас ушла, закрылась в этой своей боли. А нам разве не больно было? Папка не выдержал, ушел. А мне куда было деваться? Я же помнила, какая ты умеешь быть! Я смех твой помнила, мама! Мне тогда сколько было, пять? А я помню. Рынок помнишь?
А помнишь, как ты меня на рынке потеряла?
Вот такая же, как сейчас, жара была. Мы рано утром пошли по холодку. Пыль росой прибило. Палисадники зеленые в цветах. До рынка две улицы пройти насквозь, свернуть и — площадь. Да, мам?
Ты мне авоську дала плетеную с дырками. Я ее волокла за собой и смотрела на след на дороге.
Перед большой дорогой ты меня взяла за руку. Я смотрела снизу вверх и видела запястье, золото руки до самого плеча, сарафанную талию, тень от груди, шею, подбородок и сбежавшую из гладкой прически прядку волос. Я шла рядом с тобой, и все это небо, все эти дома, дороги расступались перед тобой. Ты была сердцем, стержнем всего для меня... Ты… Я держала тебя за прохладную ладонь, в сандалик попал камушек.
Я отпустила эту руку, бухнулась на коленки расстегивать его. Сняла, потрясла, как ты учила, надела, тыркала маленькой железкой, чтоб попасть в дырочку, застегнула, оглянулась и поняла, что потерялась.
Ноги вокруг: женские голые, цветные подолы, мужские штанины светлыми пятнами. Прилавки деревянные, между ними вода почему-то. Не ручьем, а мокро просто. Все движется, меняется. Шум.
Звуки слиплись в единый гул, ни слова не разобрать. Какие-то фрагменты окружающей меня рыночной жизни бьют по глазам, но нет целостности. Чья-то сумка, тапочки-вьетнамки, много рук и фрагменты лиц и причесок, одежды. Я сидела на асфальте, не двигаясь. Ты меня так научила, мама. Я повторяла свое имя, как ты учила: «Лина! Я — Лина! Маме скажите! Где моя мама?»
Сколько мне тогда было лет, мама? Пять?
Ты знаешь, что я тогда пережила? Я же была уверена до самых кончиков волос, что ты больше никогда не вернешься. Выскользнула моя рука из твоей ладони. Я одна осталась, мама! Я уже осталась одна после смерти Витальки. Но ты, даже такая мертвая, даже такая безразличная, была рядом. А на рынке совсем потерялась.
Все вокруг балаболило, переливалось, жило само без меня. А я – за стеклом, вне всего этого. Вне жары, воды, арбузов, синеньких, чьих-то пяток, локтей, платков, корзин, авосек. Мне пять лет, мама! Я сижу на рыночной площади и чувствую, что умираю. Мне так страшно! Мне невозможно!
Втянуть воздух в легкие, чтобы заорать, потребовались все мои силы. Я сидела, смотрела на ненавистный сандалик и орала. Орала, не чтобы привлечь внимание, а чтобы не было так больно. Ты ушла, мама. Я думала, что навсегда. Уверена была. Всю жизнь была уверена, что ты меня бросишь, потому что Виталька важнее. Потому что я виновата, что он умер. Хотя нет в том моей вины. Сейчас-то понимаю, что ты не могла это пережить. А я? Опять промолчишь. Как всегда. Сама не знаю, зачем разговор этот.
Я никогда раньше тебе об этом не говорила. Может, ты и правда этого не помнишь. Но, мам, я помню. Я помню, как ты вошла в этот сочувствующий круг из подолов и штанин, взяла меня на руки, похлопала по спине и сказала: «Лина, не кричи, люди смотрят».
Люди? Мам, для меня солнце потухло. Мам, для меня жизнь кончилась.
А ты шла со мной на руках и деланно улыбалась: «Ребенок! Отошла на минутку, а тут такое!» Я рыдала и всхлипывала, мазала слюной тебе плечо, а ты меня просто несла. Мне бы хватило тогда самой маленькой ласки, одного поцелуя, мама! Молчишь. Зря я, наверное, этот разговор начала?! Пора мне уже. Ну что ты?
Прости, прости, мамулек! Не знаю, что на меня нашло?! Столько лет сидело, а сейчас вылезло.
Простишь? Жара эта все ненормальная! Мам, прости. А ручки почему у тебя такие холодные? Мам?? М-а-ам? Мама?!
Где ж вы ходите? Я за что такие деньги плачу? Лучшая клиника, да! Она замерзла. Руки ледяные.
Кто, я? Дочь, а что такое? Вы ошибаетесь! Она просто молчит. Она всегда такая.
Чушь какая! Мы только что разговаривали!
Мам, скажи им!
Ты не можешь так опять со мной поступить, мама! Нет! Мама! Нет! Поговори со мной! Уйдите! Мне важно! Мне нужно! Мам, скажи им! Скажи им, что отошла на минутку, а я – ребенок! Мама! Мама! Мама!
Глупости какие! Уберите вы уже от нее руки!
Не накрывайте ее! Вы что, издеваетесь? Жарко же! Дышать нечем! Мама, хватит уже! Скажи ты им! Не пущу! Не надо мне врача! Вам самим врач нужен! Вот же печенье ее любимое! Я принесла… в чай макать! Мама! Ну хватит, мама! Я уже взрослая, не надо со мной, как с ребенком! Хватит, пошутили! Ты же... За что? Мама, я не хотела! Забудь! Все, что я сказала, все забудь! Только не молчи! Мама! Опять эти подолы и штанины! Опять люди! Кто вы? Вы отведете меня к маме? Я потерялась, меня Лина зовут. Лина зовут! Мама! Мама!
ПАМЯТЬ
монолог второй
Посижу еще чуть-чуть и пойду. Рановато, конечно. А что делать? После вчерашнего все встало на свои места. Вот я голова садовая! Мне ж даже Леха говорил, что Юля никого кроме меня не видит. А я что? Дурак дураком. Год хожу, круги нарезаю.
А вдруг откажет?
Да как откажет-то? Я ей с порога цветы вручу и скажу…
Отец – дядя Миша – у нее строгий, конечно. А с другой стороны, какой отец счастья дочери не желает? Еще полгода, и закончу я мореходку. В загранку ходить буду. Юляша моя царевной будет. Кольца, Леха сказал, достанет. У него знакомства есть.
Хороший он все-таки, друг Леха. Может, и ему повезет, встретит свое счастье. Надо не забыть ему долг отдать.
Ну, еще пять минут и… пойду.
Весна-то в этом году какая ранняя, тепло. Снег уже весь сошел. Еще день-два, и листья полезут. Припекает-то как.
Елена Петровна и Михаил… Михаил… Как у него отчество? Или по-простому: тетя Лена, дядя Миша? А может сразу, мама и папа?
Нет. Чушь. А откажет?
Короче, звоню в дверь. Юля открывает, и я говорю: «Привет, Юлька. Я по делу».
По делу. Что за бред? По какому делу? А я ей: «Передай Лехе два рубля».
Вот я… Какой Леха? А, может, его попросить? Пусть с ней поговорит от моего имени? Нет. Бред. Несерьезно. Самому надо. Тогда так:
— Юля, я хочу поговорить с твоими родителями!
Ага, а она такая: «Они еще спят. Позже зайди».
Вот чего я, как идиот, в такую рань приперся. Эх…
А вдруг Юля, как тогда, когда мы с Лехой за отверткой утром заходили, будет в той ночнушке? Пуговички эти так… и шея длинная в вырезе, ключицы росчерк и тень – намек на грудь.
Э-э-э, стоп! Стоп! Стоп! Я тут так досижусь на этой скамейке. Все. Не будь тряпкой, встал, пошел!
Они дверь поменяли? Когда успели? Не тушуйся! Вдох, выдох! Звони.
— Юль, я тут… Ничего себе ночнушка! Майка какая-то, и ножки видно. Коленочки!
— Виктор Палыч, вы проходите.
Ничего себе, как она официально! Ну, ладно, Палыч так Палыч. Может, у них так принято?
— Юль, я хочу поговорить с твоими родителями о серьезном!
— Да, конечно. Вы присаживайтесь. Может, чай или кофе?
Кухню, вроде, тоже сменили. Другая была ж совсем недавно.
Сел на табурет, засунув ноги под стол, руки засунул в карманы – неудобно. Вспотел затылок. Мысль – убежать? – становилась все отчетливее.
Встал. Дошел до окна. Скамейка, кусты сирени.
В голове крутились мысли о предстоящем разговоре, страхи, и сумбур несоответствий: новая мебель, короткая ночнушка, Виктор Палыч…
От окна он суетливо побежал к двери, в прихожую. Остановился. Прислушался:
— Мам, Виктор Палыч опять пришел.
— Ой бли-и-ин. Ну почему всегда в воскресенье? Спала бы и спала…
— А мне интересно, куда эти смотрят?
— А им-то что? Он же не может заблудиться. Он только сюда приходит. Тапок мне пни. Спасибо, солнце. Ты позвонила?
— Да. Ты одевайся помедленней, чтоб не как в прошлый раз.
— Угу.
— Мам, а он бабушку правда так сильно любил?
— Да откуда ж я знаю. Они с папой, то есть твоим дедом, пятьдесят лет в браке прожили. Она его любила, деда. Ты не помнишь, маленькая была, а она до самой смерти все: Лешенька да Лешенька? Она ж и умерла ровно через год после его смерти. А что там у Виктора Палыча к ней было, не знаю. Да и спросить теперь не у кого.
— Раз сюда ходит, значит, что-то было.
— Ой, не говори. Хоть переезжай. Ходит и ходит. Адрес, видать, запомнил, маму мою. А больше ничего. Страшная вещь – деменция.
— А с другой стороны, может ему хорошо. Представляешь, он думает, что ему восемнадцать, и он свататься пришел. Может, так лучше, чем сидеть в свои восемьдесят и понимать, что все вокруг умерли?
— Да кто ж его знает? В дверь звонили. За ним приехали. Иди, открой!
Я так и не решился. Слабак! Попробую написать ей.
Здравствуй, Юля!
ЧЕРНОВИК
монолог третий
С Сергеем бы поговорить. Он всегда знает, как правильно. Но он в очередной раз обиделся и не берет трубку. Снова эта дурацкая игра в молчанку. И, как обычно, он дел натворил, а я виновата. Хотя, может, я и правда погорячилась? Но ничего. Остынет, придет. Не впервой. Двадцатого все равно появится. Фарфоровая свадьба как никак.
Как же я устала все самой тянуть. Банкет этот дурацкий! Я бы лучше с Сережей на пару недель пузико погреть куда-нибудь слетала. Надо с ним это обговорить, как приедет. Каникулы же скоро. Но без банкета не обойтись. Лина уже какую неделю с Викторовной загадочные ходят. Сюрприз готовят, наверное. Сережиным коллегам я приглашения послала. Своим в школу завтра отнесу.
Неспокойно мне что-то.
Сон в который раз снится один и тот же. Трасса, Сергей за рулем, дождь. Зябко мне, и злюсь я почему-то. То ли на него, то ли на себя. А он все бубнит и бубнит, так что убить его хочется. Голова болит сильно, а он мерно так, на одной ноте. Я вдруг вижу на дороге мальчишку. Прямо перед машиной. Стоит, мокрый, вижу челку, ко лбу прилипшую. И жалость такая, до слез! К мальчику. Куртка у него — дождевик желтый. Со светом фар сливается, будто он сам — этот свет. По лицу дождь течет. И жалость эта не только к нему, но и к Сергею тоже. Я знаю, что сейчас случится что-то страшное. Просыпаюсь с криком. Сбили мы его или нет?
Позор! Какой позор! Позорище! Просила же этого кобеля, чтобы… Убью! Приедет — убью! Телефон отключил! Спрятался! Ну, Сергей! Просила же!
Подходит сегодня ко мне моя Викторовна. В глаза заглядывает, уши прижала, как кошечка: «Если тебе надо поговорить, то я сегодня до четырех в школе. А потом можем посидеть где-нибудь, по коньячку выпить. С Линой я уже договорилась». Я оторопела. А она продолжает: «Не каждый может так стойко переносить удары судьбы, как ты. Но даже самым сильным людям нужно иногда выговориться». У меня перед глазами все поплыло, когда я поняла, о чем она. Смотрю на нее и представляю, что в учительской за моей спиной творится, как они косточки мои моют, как жалеют меня лживо-приторно, а сами глаза закатывают и смеются в кулачок. Как я сдержалась, сама не пойму. Урок вела на автомате.
Маму вспомнила. Сколько она мне долбила: «В черновике малюй, как хочешь, в чистовик пиши чисто. Черновик ты одна видишь. Чистовик — люди». Так и живу — лицевая сторона вся в картинках и почерке каллиграфическом. Без двух минут заслуженный учитель, муж - известный музыкант, композитор, яблоневый сад на даче, беседка, отпуск в Европе, картинные галереи, помощь собачьим приютам, в меру печальное лицо при вопросе о детях — не сложилось.
А на самом деле что, Сереж? Пьянки твои? Твои бабы? Соседи по даче с кривыми ухмылками? Чужие трусики в нашей спальне, заколки дешевые в нашей ванной? Ночные звонки, стертые смс? Маму вспоминаю постоянно. Ее слова, что ты не изменишься. Но тут же вспоминаю и папу, который до самой смерти бегал к соседке, а мне давал конфеты и деньги, особо-то и не скрываясь. А я знала! Я знала и не чувствовала ни вины, ни жалости. Гордилась собой, такой взрослой хранительницей тайн. Может, поэтому я живу так? Может, поэтому все это не кажется мне ужасным и неправильным? Двадцать лет, Сереж! На папины похороны делить наследство пришли три моих кровных брата. Кстати, Сереж, а как твой сын? Сколько ему уже? Лет десять?
Ты когда его последний раз видел? А я ему плачу алименты. Твои алименты. Дети же ни при чем. Надо было все же отпустить тебя к его мамаше-продавщице. Как ты тогда плакал! Где б ты был сейчас? Явно не на гастролях. Или спился бы, или концерты давал в сельских клубах. Что у тебя с телефоном? Я не могу дозвониться!
Сон. Снова шоссе, дождь, с двух сторон — лес. Фары освещают желтый круг, полный падающих капель, дворники ножами режут переднее стекло, дробят воду короткими всполохами. Я жду мальчика на трассе. Я знаю, что он там будет. Я готова досмотреть сон до конца и узнать, умрет он или нет. Мы едем и едем. Я спокойна. Встречаюсь взглядом с Сергеем в зеркале заднего вида.
Они все-таки пришли ко мне, мои любимые подружки, мои лучшие, мои верные, мои заботливые. Принесли коньяк. Резали лимон. Говорили о ерунде. Видно, что волновались. Потом уселись в гостиной, каждая на своем месте. Моя Линочка-блондиночка на диване в подушках, строгая Викторовна в кресле – прямая, как жердь. Выпили.
И, как на уроке, достали бумаги, фото, вырезки из газет. Сначала сухо, потом по нарастающей говорили, говорили, говорили.
Ты погиб, Сережа! Ты погиб тогда на трассе. И никакого мальчика не было. Почему мне этот мальчик снился? Пьяный ты был, а трасса мокрая. Дождь. Лес с двух сторон. Девять месяцев назад погиб. А я все звонила тебе. Злилась на тебя, на себя, в отпуск хотела. Я твоим на работу приглашения на банкет послала. А какой банкет теперь? Какой отпуск? И мальчик этот из сна – мой самообман. Я себе его выдумала, чтобы твою глупую смерть оправдать.
Викторовна-то как в актовом зале вещала! Мол, наша память, чтобы оградить наш разум от переживаний, стирает воспоминания, чтобы жить дальше.
А Лина ей подпевала: «Надо пройти этот тяжелый путь, чтобы жить дальше!»
Так я жила, девочки! Жила без этих воспоминаний! Я ждала тебя, Сережа, и звонила. А теперь — как? А теперь — что?
Нет слов, чтоб выразить вам свою благодарность, мои любимые, мои верные, мои заботливые Подруги. Глаза мне открыли. Хотя нет, есть слова:
В моей смерти прошу винить…
2023
Берлин